"Попытка вспомнить". Часть пятая
Мы продолжаем публикацию воспоминаний журналиста и писателя Магды Иосифовны Алексеевой (4.11.1931 - 27.08.2020), выпускавшихся в издательстве "Геликон плюс" в 2008 году под названием "Попытка вспомнить".
От автора: " Легко ли рассказать собственную жизнь? Казалось бы, ну что тут сложного: вспоминай и записывай. Но чем больше погружаешься в такое "записывание", тем дальше и неразличимей становиться горизонт.
Написав первую в предлагаемом сочинении фразу, я уже знала последнюю: "Когда же мы вернемся?" И знала ответ: никогда.
И все же "житейские записки", как определяет мемуары словарь Даля, позволяют, если не вернуться, то хотя бы оглянуться, вспомнив лица, имена и даты. Не все, разумеется, вспомнить и не всех, кого помнишь, назвать…
Да простят меня не названные здесь".
Листаю жизнь свою,
Где плачу и пою.
Д. Самойлов
Очень много плакала. От обиды (все работают, все при деле, а у меня даже телефон не звонит), но не только от обиды. В основном из-за "дисфункции щитовидной железы". Так звучал диагноз. "О, да вы наша больная! – такими словами встретила меня врач-эндокринолог. – У вас случилась какая-нибудь психологическая травма?"
У этой "травмы" были имена и даже место действия. Ненавижу смольнинские коридоры и высокие двери кабинетов. За этими дверями всегда – что-то неприятное для меня. Ну, вот хотя бы "выволочка" за "Три мешка сорной пшеницы", это еще в бытность мою редактором "Ленинградского рабочего". Была такая форма наказания: "провести беседу" (вообще-то я испробовала на себе почти все формы партийных взысканий, кроме крайней – "положишь билет"). Так вот, "беседа". Два заведующих отделами (пропаганды и культуры) и я, вызванная "на ковер" за то, что опубликовала в газете хвалебную рецензию на товстоноговский (тендряковский) спектакль, признанный властями вредным.
Совсем другая беседа ждала меня спустя два дня в кабинете Товстоногова. Георгий Александрович благодарил за рецензию, казался усталым, измученным, сказал: "Уехать бы надо из этого города". На его письменном столе стояли три миниатюрных мешочка из настоящей мешковины и с настоящей, надо полагать, пшеницей. Только жизнь вокруг была не настоящей, с не нами выдуманными абсурдными правилами. А уж история с голявкинским рассказом – чистый абсурд.
Вот я вхожу в очередной кабинет, где состоится судилище. Валентина Матвиенко, нынешний петербургский губернатор, а тогда первый секретарь обкома комсомола, в бордовом бархатном пиджаке не успевает погасить улыбку: чему-то, видно, здесь смеялись, но уже через секунду лицо изображает скорбь. Вообще все очень скорбны, как будто в кабинете – покойник. (Кстати, рассказ Голявкина начинается фразой: "Трудно представить себе, что этот чудесный писатель жив").
Высказываются по очереди – заклеймить преступников должен каждый. Галина Пахомова (зав. отделом культуры), когда очередь доходит до нее, не выдерживает и отклоняется от заданного курса: "Зачем вы так отстаивали статью о Высоцком? – спрашивает она меня. – Хотели потрафить молодежи?"
Проговорочка по Фрейду: где замок? где КурА? Не о Высоцком же сегодня речь. Вот Матвиенко – та смотрит в корень: "А вы неплохую зарплату получали", – укоряет она меня. В одной фразе – вся нехитрая философия жизни.
Я вернулась в "Аврору" забрать вещи, позвонила Борису:
– Ну, меня уволили.
– Иди домой, – сказал он и… побежал в магазин за водкой.
Это был уже февраль 1982 года, злополучный номер журнала с "Юбилейной речью" вышел в декабре 81-го, статья Крымовой – в августе, а в октябре я была в Болгарии, в отпуске.
…Как горы, что не лгали мне,
Как месяца рога.
И я ношу Болгарию
На коже, как загар.
Так вот как раз тогда, когда рассказ Голявкина проходил стадию верстки, меня в редакции не было. Я впервые и прочитала-то его уже в журнале, после того как мне домой позвонили из канцелярии секретаря по идеологии и велели срочно привезти номер.
– Велят срочно привезти номер, – сказала я Люде Регине. – Как ты думаешь, что они там могли увидеть?
Лихорадочно листаю страницы и ничего крамольного (идиотская недальновидность!) не обнаруживаю. Обнаруживает отец Люды Антон Павлович Региня, мудрый, светлый человек.
– Ты знаешь, – перезванивает мне Люда, – папа говорит, что наверняка из-за "Юбилейной речи".
Я хватаюсь ее читать и хохочу неудержимо, звоню Людке, и мы хохочем вместе, уже все поняв: если они (а как потом выяснилось, и вся страна) имеют в виду Брежнева, то это так смешно, как Голявкину (не имевшего, разумеется, в виду генсека) и не снилось.
Из семейного альбома. Люда Региня
А до всего этого в октябре 81-го, именно 6-го, в мамин день рождения, до которого она не дожила, я в тоске сижу на болгарском пляже и смотрю в море. Там, за морем – Батуми, уже совсем нереальный. Но то, что было, нам хотя бы известно, а вот, что будет – нет.
А будет вот что: я после увольнения из "Авроры" уеду весной 1982 года в Хаапсалу, напишу "Московский роман" и привезу рукопись в Москву. И снова 6-е октября, а я на Тверском бульваре в машине Лены Брусковой думаю о причудливых поворотах судьбы. Могла ли я год назад на болгарском пляже представить себе, что через год в этот день Брускова понесет мою невесть откуда взявшуюся рукопись в журнал "Знамя" к Наталье Ивановой, а я на любимейшем своем бульваре буду ждать ее?
Позади – лето в Хаапсалу, комната в доме у бабушки Лийзе, окно, выходящее на залив, лебеди, солнечные часы на "променаде", одиночество, дожди, и эти галеры в виде листа бумаги, к которым я сама себя приковала. Пишу исключительно "из гордости", тщусь доказать (кому?), что меня еще рано списывать с корабля.
Хаапсалу – моя отдельная любовь. Несколько лет подряд я ездила туда с запасом бумаги и авторучек, как и напророчила мне в одном из своих писем Наталья Крымова:
"Магда, моя хорошая!
Как я рада! Не сразу поняла, что это за страничка из "Комсомолки", а потом вдруг осенило. Вот тебе и наш свет из сиреневых окон, – все верно, все как надо, и Александр Сергеевич тебе это подтвердил".
(Дело в том, что перед этим я посылала Крымовой полосу из "Комсомолки", где были напечатаны мои стихи:
День рождения,
Шестое июня!
Вот опять мы бездомны и юны,
Вот опять нас пронзает, как током,
Прежний свет из сиреневых окон.
Что за лето в Москве, что за лето!
Одуванчики с цоколем вровень…
Как легко мое сердце согрето
Этим камнем из плоти и крови.
Над молчаньем цветущей травы
Этих каменных глаз отраженье,
Этой каменной шляпы движенье,
Этот миг от строки до строфы.
Будем счастливы тем, что мы живы
Средь июньской непыльной листвы,
Что бегут облака торопливо
У склоненной его головы.
Сиреневые окна – это, между прочим, сиреневые стекла в окнах дома, где жила Ермолова, на Тверском бульваре, и где сейчас ее музей).
"Где ты – в Л-де или в Эстонии? Хочу думать, что ты уже собрала свои бумажки, взяла запас шариковых стержней и, помня этот привет от Пушкина, уехала из города, где романовская династия еще что-то вершит. Ты – молодец, и мы с тобой – неплохие и нестарые утопистки.
Вдруг вспоминаю, как по мокрому снегу бродили мы с тобой по Ваганькову, и думаю, что это был важный день. Я его очень запомнила.
…Целую тебя, и ужасно рада, что мы нашли друг друга. Это навсегда, я знаю.
Жду письма."
Радуга над Таллинном
Документальный рассказ
Мы въезжали в радугу. Она широко раскинулась разноцветными воротами над шоссе, ведущем из Хаапсалу в Таллинн. "Хороший знак", – сказала Наташа Малеус. Но это был знак расставания. Я еще раз и, возможно, теперь уже навсегда расставалась с местом, которое когда-то стало моим прибежищем. Но чтобы все объяснить, надо начать с начала.
"Была другая, непонятная жизнь"
Сейчас я думаю: "Господи! С чего было так мучаться?" А ведь мучалась, терзалась, даже заболела, похудела так, что вокруг ужасались, предполагая худшее.
"Незабавно умереть в Опоческом уезде", – писал Пушкин друзьям, умоляя вызволить его из михайловской ссылки.
"Незабавно" было мне оказаться героиней анекдота, курьеза, прославиться в качестве бедолаги, которую, как неблагонадежную, выгнали с работы партийно-комсомольские бонзы. Неблагонадежность моя была очевидна: незадолго до этого действительно курьезного случая (рассказ Виктора Голявкина в журнале "Аврора", где я была ответственным секретарем, власти сочли пасквилем на Брежнева), так вот еще раньше я совершила безумный, с точки зрения партийной этики, поступок. Поехала в Москву, в ЦК партии, добиваться опубликования "зарезанной" цензурой и обкомом статьи о Высоцком. В какое чудовищное время мы жили! А статья была прекрасная, ее предложила журналу известный московский критик Наталья Крымова.
Имя Высоцкого было под негласным запретом. Имя Крымовой настораживало. "Снять статью, да и все", – решили в Ленинграде. И вдруг получили из ЦК указание: "печатать".
Разве можно было такое простить какой-то там Алексеевой? Вот и не простили, вот и выгнали при первом удобном случае. Случай, правда, оказался совсем неудобным: вся страна смеялась.
Я тоже смеялась. А потом плакала. Потом, когда жизнь покатилась дальше, все при деле, все работают, все про тебя забыли, отсмеявшись, а ты стоишь "на полустаночке" и смотришь, как "мимо пролетают поезда".
Вот тогда и пришла ко мне эта первая фраза, неизвестно почему и зачем: "Была другая, непонятная жизнь: Париж, к которому он так и не привык…" Кто такой – он? Почему Париж? Но фраза, как соломинка, явилась и не забывалась и каким-то странным образом помогала держаться на поверхности дней: "…другая, непонятная жизнь, была другая, непонятная жизнь". И я вдруг поняла, что это – первая фраза романа, что надо писать роман. Именно – роман, не больше и не меньше.
Поехали в Хаапсалу!
Чтобы написать роман, надо куда-то скрыться. От хотя и редких телефонных звонков, сочувствующих взглядов, вопросов, советов. Первое, что пришло в голову – Эстония. Милая, любимая Эстония, в которую мы без конца ездили сначала на мотоциклах, потом на машинах и которая принимала нас скрепя сердце. Мы были оккупантами, не именно мы, но все равно это с нашей русской стороны, из-за Наровы, из-за Петсаари пришли те, кто заставил маленькую страну жить по чужим законам. Как ни люби Эстонию, ты все равно останешься для нее чужаком. Любовь без взаимности. Это огорчало, но не обижало. Так и должно было случиться: нашей вины нет, но нам ее расхлебывать.
И все же – Эстония! Не Москва – моя родина, не Карельский перешеек, где столько лет жили на всяких разных дачах – Эстония.
Стопка бумаги, несколько авторучек и эта странная, неведомо откуда взявшаяся фраза – "была другая, непонятная жизнь" – вот и весь багаж, с которым я чуть больше двадцати лет назад, в июне 1982 года, приехала в Хаапсалу.
Двадцать лет и два дня
Двадцать лет – это даже для исторической эпохи много. Особенно, если эпоха пришлась на время крутых перемен.
Той Эстонии, в которую когда-то приезжали, больше нет. И, слава Богу, что нет. Нет уже этого разлитого в воздухе чувства национального ущемления. Оно ощущалось во всем – в разговорах, взглядах, рассказах о прошлом. "О, это было еще в эстонской Эстонии"… В эстонской – не в советской.
В эстонской Эстонии моя квартирная хозяйка в Хаапсалу Лийзе Роо прожила половину своего долгого века. Ей исполнилось 100 лет в 1989-м, как раз в канун больших перемен. Столетие Лийзе торжественно отмечалось в таллиннской Ратуше, но увидеть свою Эстонию вновь эстонской ей уже не довелось.
И вот мы стоим у ее дома на улице Линда, 11, опустевшего, заколоченного… Мы – это Наташа Маллеус, продюсер Эстонского телевидения, Ира Михальченко, тележурналист из Петербурга и я. Мы приехали, чтобы снимать задуманный Ирой телевизионный фильм, который потом назвали "Магда", и я рассказываю своим спутницам о Лийзе, что жила здесь – в двух шагах от дома, где останавливался приезжавший в Хаапсалу Петр I.
Почерневшая от времени доска, свидетельствующая об этом событии, по-прежнему висит на бревенчатой, тоже изрядно почерневшей стене. Доска осталась, а вот улицу переименовали. Раньше она называлась улицей Вийдемана, теперь – Рыцарская. Вийдеман – академик, родился здесь, а умер в Петербурге в позапрошлом веке. Когда возвращали улицам прежние имена, не пощадили и академика.
И вот еще один штрих к изменившейся действительности: в стране создана языковая инспекция, призванная окончательно изгнать с эстонских улиц кириллицу. Раньше ведь как было? Любое наименование дублировалось на русском. Сейчас ни одной русской вывески вы здесь не встретите. Государственный язык – эстонский, извольте с этим считаться! А мы? Мы-то, наоборот, все свои города завесили латиницей, все по-английски (иногда по-французски) и даже без перевода на язык родных осин.
Так что же жизнь в заново сознающей себя Эстонии – возвращается на круги своя или идет вперед? Вернуть старые названия проще простого, сложнее ощутить себя независимым, европейски воспитанным обществом. Впрочем, Европа здесь для нас всегда была гораздо ближе, чем в других краях. Это как контраст между засиженной мухами российской чайной с ее алюминиевыми вилками и изящно сервированным ужином (и непременный цветочек в керамической вазочке!) в придорожной столовой, где-нибудь между Муствее и Изаку. А уж про Таллинн и говорить нечего.
В этом смысле не так уж много изменилось, но европейского лоску, несомненно, прибавилось. И в Хаапсалу тоже. Новые отели, новые кафе, весь город как-то подтянулся, повеселел, выкрасился. А поезда из Таллинна в Хаапсалу уже не приходят, автобусное сообщение выгоднее железнодорожного, и знаменитая платформа ("самая длинная в Европе", как писали во всех путеводителях) простаивает. Однако и ее принарядили, покрасили – достопримечательность все-таки!
Главная же достопримечательность Хаапсалу, ее бренд, если угодно, – это Белая Дама. В августовское полнолуние в высоком окне Замковой башни XII века появляется силуэт некогда погибшей здесь (из-за любви, разумеется!) эстонской девушки. Valge Daаm – особая приманка города, его доходная статья.
Настоящий помещик
Сколько впечатлений за два дня! Хоть и призывал в своих стихах Геннадий Шпаликов "никогда не возвращаться в прежние места", я ничуть не жалею о возвращении. Разве что о краткости его. И все же я успела увидеть то, что хотела: черепичные крыши и шпили, и аистов у дороги, и вечный праздник на Ратушной площади в Таллинне, и старую липу в конце улицы Линда, и луну над полями, мимо которых мы ехали, отыскивая ферму – место своего ночлега. И вот уж кого никак не ожидала встретить – настоящего современного помещика.
Сто гектаров земли – леса, поля, дорога к морю, морской берег… И сауна в саду, и обновленный дедовский дом, где в одной половине живут, а в другой принимают туристов. Старинная прялка под деревянной полированной лестницей, камин, керамика, цветы, а наверху спальни, и с балкона такой вид, что только за него можно брать деньги.
Все это – владения Яака и Юты Сюнт. По закону о реституции Яак получил 18 гектаров дедовской земли, 82 – купил у государства.
…Утром, к тому времени, когда мы, выспавшись, спускаемся к завтраку, Яак с сыном возвращаются из Хаапсалу, куда отвозили утренний улов (с четырех утра – в море)– 80 кг рыбы. Квота на ловлю рыбы, лицензия на охоту, разрешение от санитарной инспекции на прием туристов (30 процентов всех доходов) – все по закону, все облагается налогом, никакой халтуры, "халявы", никакого "авось". Современное упорядоченное хозяйство, и такая красота вокруг!
Дух свободы, поверьте, витает и над этой фермой. Может быть, здесь он даже более ощутим, чем в городах. Человек на своей земле. Совсем не тот, что "проходит, как хозяин, необъятной родины своей". Кто тогда был хозяином родины, мы хорошо помним. А вот Яак действительно хозяин. Работящий и рачительный. "Приезжайте в Петербург", – приглашаем мы его. "Нет, – отвечает он, – нам еще года четыре никуда нельзя ездить". "Почему?" "Зарплата маленькая". "Это же все ваше, какая зарплата?" – удивляемся мы типично по-совковски.
Все тщились когда-то – помните? – воспитать в советском человеке "чувство хозяина". Сколько перьев сломали в газетах, сколько речей произнесли на собраниях. А это чувство, оказывается, приходит само, если ты воистину хозяин. Не пропить, проесть, проездить свои доходы, а вложить в дело, чтобы оно окрепло и расширилось, а на себя истратить лишь малую толику (зарплату). Тут, правда, еще и характер надо иметь особый. Не просто эстонский – европейский, если хотите.
Андрес и Аллан-Крис
Так зовут Наташиных сыновей. Аллану – десять, а Андресу – четырнадцать. Почему я пишу про этих мальчиков, которых никогда не видела (они были в спортивном лагере в Отепя)? Для меня они – некий символ новой Эстонии. Наташа – русская, ее отец, моряк-подводник, служил в Таллинне, Наташа закончила Таллиннский институт, стала журналистом. Ее муж Эльмар Маллеус – этнический эстонец, есть тут и такая категория жителей. Он родился в Сибири, куда его предки в начале прошлого века, еще при царизме, перебрались в поисках лучшей доли.
Новая жизнь поставила перед людьми новые проблемы: надо было получать гражданство, надо было натурализоваться, заполнять бесчисленные бумаги, стоять в очередях, сдавать экзамены… Конечно, можно было оскорбиться, отчаяться, в конце концов, плюнуть и куда-нибудь уехать. Но разве это не они сами боролись за новую Эстонию? Разве не стоял Эльмар с маленьким Андресом на руках в той знаменитой на весь мир людской цепочке протеста, что протянулась по дорогам трех тогда еще советских республик, с требованием выхода из СССР. Разве не дали они своим сыновьям эстонские имена, имена их Родины? Все испытать вместе со страной, которую ты называешь своей, – тоже акт гражданского мужества.
А мальчики вырастут, будут жить в европейском государстве (хочется надеяться, что Европа не задушит Эстонию в своих объятиях, когда та вступит в ЕС). Будут учиться в Тартуском университете или в Сорбоне, как пожелают. А тот август (20 августа в Эстонии – День независимости), тот родительский выбор, те сомнения, надежды, драмы останутся для них всего лишь страницей в учебнике истории. И куда она – история – двинется дальше, не перерастет ли чувство национального ущемления в национальное самодовольство, будет уже зависеть от них и их сверстников.
Час прощания
Мы же возвращаемся в свою азиатскую неразбериху. Самый европейский город России, как любит себя величать Петербург, не так уж далеко ушел от остальной территории. Все те же грязные подъезды, выщербленные тротуары, невеселые, озабоченные лица…
Одно время казалось, что уже все по-другому, и к прежнему возврата больше нет. Но разве – нет? Если я, например, назову здесь одно имя, имевшее отношение к той давней истории с рассказом ныне покойного Голявкина, никто в Петербурге не решится опубликовать мои заметки. Кстати сказать, почти все фигуранты литературно-политического курьеза уже на том свете: и Голявкин, вовсе не помышлявший о пасквиле на Брежнева, и сам Брежнев, и главный редактор "Авроры"… Но некоторые партийно-комсомольские бонзы, затеявшие тот скандальный фарс, не просто живы, а очень живы и снова рулят страной. Я же, наверное, должна быть им даже благодарна, ведь это они вынудили меня уехать в Хаапсалу и начать "другую, непонятную жизнь".
До свидания, Хаапсалу! Мне трудно выговорить "прощай". До свидания, аисты и шпили, и черепичные крыши, и таллиннская Ратушная площадь, и улица Виру… Радуга – хороший знак. Пусть он и будет таким для Наташи и Эльмара и их мальчиков, для Яака и Юты, для всей Эстонии, которой кланяюсь низко-низко, до земли.
Я понять тебе хочу,
Смысла я в тебе ищу.
А. Пушкин
Как понять новую жизнь, находясь внутри нахлынувших на всех нас событий? Перестройка! Что это, как это? – спрашивали друг у друга. "Начните с себя", – твердит Горбачев. Ничего себе, совет. Мы-то давным-давно "начали с себя". А что дальше?
Август 1991-го все расставляет по местам. Всё и всех. С каким восторгом мы (спортивная редакция) бежали по Фонтанке к Невскому, уже запруженному народом, и вместе со всеми – на Дворцовую. "Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу", – скандирует шеренга молодых ребят. – Все равно его не брошу…"
Всем понятно: Мишка – это Горбачев, узник Фороса.
А на Дворцовой – Собчак и море людей. Где-то здесь и Борис, и Марина…
"Ты был на Дворцовой?" – главный вопрос тех дней.
И вот уже все меняется – нет цензуры, нет обкома, никаких прежних пут. Вольница!
Но сразу же встает грозный вопрос: где брать деньги? Совершенно новые возникают проблемы – кому принадлежит газета, кому – магазин или вот – парикмахерская? В моей "родной" парикмахерской – настоящая буча: соглашаться или нет на предложение начальства. Начальство еще не упразднено, но то, что оно предлагает, принять трудно, потому что непривычно, пугает. Те, кто тогда не испугались, рискнул, нынче отдыхают на Канарах (если, конечно, остались в живых после всяких разборок-перестрелок.). Остальные и в новой жизни живут по-старому.
Сколько всего переменилось за эти годы. Той парикмахерской уже нет. Умерли безвременно Таня Першина и Галя Попова. Маша (Римма) ушла, но мы с ней по-прежнему вместе и часто вспоминаем те времена, бурные и горькие.
Как надо было поступить в той круговерти, брать ли на себя парикмахерскую или отказаться? До сих пор это не до конца ясно.
Из семейного альбома: Одна из наших "лицейских годовщин". Слева направо - Саша Турундаевский, Галя Зяблова, Юра Николаев,
Боря Соболев, Магда Алексеева, Леня Левинский, Миша Отрадин, Катя, дочь Лены Колояровой